ПРОЕКТ: Я ВАМ ПИШУ

Игорь Фунт: 3D-поэзия Марины Цветаевой (сетевой литературный и исторический журнал «Камертон»)

Моя смерть — плата за вашу жизнь. Цветаева.

Здоровы были мы. Безумием было окружающее. Ахматова.

20-е годы — крайне интересные, насыщенные, напитанные. Кажется, я никогда не устану писать о них. Делать оттуда реминисценции. Как не уставал Г. Иванов, Бунин, Мережковские, мн. др. Все они, литературная гордость и слава России, — душой оставшиеся там, в сказке чудно-снежных петербургских зим. В прокуренном пьяном веселии «Бродячей собаки». На лекциях в Те́нишевском училище. «3D»-башне Вяч. Иванова, — где будто мёдом было намазано поэтам всех мастей и пристрастий. Без разбору.

Одно только тяготит меня как версификатора далёкого прошлого по архивам, мемуарам, дневникам очевидцев… Это — плотная аура страдания, невыносимая трагедийность. От ощущения которых невозможно отделаться.

НЭП. Несмотря на всю жестокую абсурдность философских пароходов, — выкидывающих из страны инакомыслящих: — лояльная просоветская эмиграция вполне могла ещё вернуться (в отличие, кстати, от книг — их уже не пропускали в СССР из-за бугра). Препона не было.

Кое-кто (имеющие разрешения; как водится, приближённые к партийной верхушке) привычно ездили в Европу по службе, семейным нуждам, под предлогом лечения. Потом — обратно. Слово «auf immer» — навсегда! — ещё не было произнесено. Даже те, кого ГПУ окончательно вычеркнуло из формуляров совграждан, лелеяли смутную надежду на возврат. Покамест…

Н. Берберова хорошо нарекла атмосферу эмиграции тех лет «неустойчивостью». Круговорот открытия-закрытия газет-журналов был чрезвычайным: не уследить.

Берлин же — по праву слыл ярким, цветным средоточием русских издательств. [Особенно выделялось изд-во Абрама Вишняка «Геликон».] Посему молодая богема кучковалась именно там. И в воздухе висел какой-то привкус полусвободы, что ли. Полуевропейскости. В сей половинчатости — вся экзистенциальная суть событий той эпохи, их эмоционального устройства. Или — неустройства, если угодно.

За руку с дочкой, — одетая всегда в тёмное, коричнево-серое: — скромная Цветаева. Её дружок — угрюмый неприбранный лохматый Эренбург. Тут же — автор всего лишь нескольких сборников, вызубренных студентурой наизусть, — смуглый, с красивыми тёмными глазами, приветливый Пастернак (долго недооценивавший Цветаеву). Вечно дымящий папиросами, шаркающий Ремизов. Шкловский, Гершензон, Белый, Горький, Ходасевич. Их не счесть.

Многие ещё не хотели бросать Россию навек. Что-то шевелилось в усталом сердце домашнее, тёплое, из тургеневских туманов… «Над городом туман, туман,// Любви старинные туманы».

Ещё по-детски думали, что они вольны́ в выборе. Надеясь как всегда на лучшее. Хотя белое движение, в принципе, уже (не вслух, с аккуратными негромкими вздохами) — похоро́нено.

Бывшая «контра» перевербовывалась в тривиальных стукачей. Зачинались разведческие игры разума и в загранке, и в ЦК партии, Совнаркоме, Политбюро. Ленину оставалось недолго. Сталин умелыми хитрыми руками заграбастывал руководство.

Но приступим…

Сколько в трёх-, четырёхмерной Цветаевой было поэтов, сколько профилей? А прозаиков? А вообще людей, ликов, сюжетов? Образов… Любви, действующей в лицах. Ежели сравнить её с моим обожаемым (уж куда деваться) джаз-роком, то я бы пригласил на бэкграунд театрального представления её жизни — мультиполифонический «Кинг Кримсон» с легендарным Фриппом (жив-здоров, между прочим, 73 года).

Да, в Цветаевой немало мужских фиоритур. Полно пастернаковского, — заочного естественно: — «Наполеона». (Виделись они крайне редко и мельком. Несмотря на то что сына Мура она считала зачатым от Пастернака. Так уж витально вовлечена в марево неутолённых мифов. К тому же насчёт отцовства Мура более распространена версия с К. Родзевичем.)

Авантажность, взгляд свысока. Фантомная сократовская прозорливость чужих пределов. По-человечески робкая близорукость. Инопланетно-необычайная гордость: «Она пришла с другой планеты» (В. Сосинский).

С иной стороны, необъятный аскетизм, одновременно (не напоказ) — грустная женственность. Невыразимая ирония. Благородное (пере)подчинение неоспоримым, явственным мнемоническим приёмам, фактам. Навроде, скажем, ахматовского гения или гения Рембо́. Себя, вне сомнения, таковым не находя. Предпочитая жертвенность — надменности. Жалость — безразличию. Неизменное уважение и снисходительность — к побеждённому в бою врагу. [Ну, разве что в доэмигрантский период подвержена феерическим приступам самолюбования в моменты реально невыдуманного счастья.]

И как итог — полнейшее отщепенство, эскапизм. Отсутствие зрительской отзывчивости. Отсутствие сторонников, близких литературных соратников-друзей. Культивируя беззащитность и беззаботность. Умножая ошибки. Умножая — печаль: причудливую смесь мудрости и каприза. Где чувственная (поперву) привязанность — сию секунду оборачивается жёсткой ссорой.

Выискивая и вынимая самый больной нерв из повседневности, каждое своё произведение начинает с апогея эмоционального кипения. Уходя, точнее, уводя читателя всё выше и выше в… бездну меланхолии, одиночества и горя. И — непо́нятости. С головой бросаясь в ураган непрерывной, по-андреевски трагично-хмурой праздничности, праздности. Бешено-киммерийской радости — средь нескончаемых волн декадентско-акмеистического уныния. Прикрытого палой листвой увядающего серебряного века на «петербургском льду».

Будто мажорная импровизация на фоне минорного риффа. Что часто встречается в джазе. Что часто употребляет гигант-Мусоргский. Не зря же его «картинки с выставки» перепели-переиграли вездесущие рокеры — «Эмерсон, Лейк и Палмер» (в 1971-м): Мусоргский по-джазовому остр, скрупулёзен и неохватен. Так же как «неистовый» симфонист Модест (а в XX в. символист, стилист-импровизатор Скрябин) неистощима и противоречива — Цветаева. Пьющая благодать вобранных с детства эпох, наития стихий. Страдая и падая. Взрастая и восходя, вспыхивая вновь. (Подобно герою одного из вершинных произведений — «Поэмы Горы» — с упомянутым протагонистом Родзевичем.)

От дохристианской эры, протосимволов идеографических находок-нимбов, — через древнегреческих богинь: интерпретируя в лирике мысль Афины-Паллады, разум Зевса. К стареющей ненавистной ведьме-себе — нынешней. В ней переплелись отражения ликов античной культуры со следами громогласной нищеты ремизовского кочевника.

Увы, цветаевская палитра красок после 1922 г. начнёт мало-помалу потухать. Тлеть. И так будет тлеть до самого страшного конца. Невзирая ни на что оставив нам ощущение органума, эклектики (вплоть до полигамии, — почему нет?). И, как ни странно, жесточайшей самодисциплины и трезвомыслия: в труде и отдыхе, любви и разлуке. И смерти.

Кинув нам из глубины времён некое нарицательное понятие цветаевского парадокса: как можно не любя собственно жизни, по-гиппиусовски восхищённо любить любовь? Вернее: Любить Любовь — обязательно с заглавных букв: «Любовь! Любовь! И в судорогах, и в гробе…» — Синхронно избегая, не обращая внимания на земные несовершенства — «низость дней».

После лирического венца (и можно сказать, заключительной стадии) своего творчества — сборника «После России» (написанного в чешский период 1922—25 гг.) — Цветаева начинает повторяться. Извечная враждебность миру, злополучные романы — или романы невзгод-напа́стей. Центральной темой становится стремление уйти вовне, покинуть сущее, мирское: «…я завтра утром мёртвой встану». — И ежели Ахматова несколько раз умирала в стихах, то Цветаева не хочет уйти понарошку. А — только всерьёз …

Материал полностью можно прочитать здесь.

Главный редактор сетевого литературного и исторического журнала «Камертон» Светлана Замлелова.

Официальный сайт писательницы Светланы Замлеловой: http://www.zamlelova.ru/

 

 

What's your reaction?

Excited
0
Happy
0
In Love
0
Not Sure
0
Silly
0

Вам понравится

Смотрят также:ПРОЕКТ: Я ВАМ ПИШУ

Оставить комментарий