Евгений Евтушенко: Братская ГЭС

Поэзия

Евгений Евтушенко: Братская ГЭС

Молитва перед поэмой

Поэт в России — больше, чем поэт.
В ней суждено поэтами рождаться
лишь тем,
в ком бродит гордый дух гражданства,
кому уюта нет, покоя нет.

Поэт в ней — образ века своего
и будущего призрачный прообраз.
Поэт подводит, не впадая в робость,
итог всему, что было до него.

Сумею ли? Культуры не хватает…
Нахватанность пророчеств не сулит…
Но дух России надо мной витает
и дерзновенно пробовать велит.

И, на колени тихо становясь,
готовый и для смерти и победы,
прошу смиренно помощи у вас,
великие российские поэты…

Дай, Пушкин, мне свою певучесть,
свою раскованную речь,
свою пленительную участь —
как бы шаля, глаголом жечь.

Дай, Лермонтов, свой жёлчный взгляд,
своей презрительности яд
и келью замкнутой души,
где дышит, скрытая в тиши,
недоброты твоей сестра —
лампада тайного добра.

Дай, Некрасов, уняв мою резвость,
боль иссеченной музы твоей —
у парадных подъездов, у рельсов
и в просторах лесов и полей.
Дай твоей неизящности силу.
Дай мне подвиг мучительный твой,
чтоб идти, волоча всю Россию,
как бурлаки идут бечевой.

О, дай мне, Блок, туманность вещую
и два кренящихся крыла,
чтобы, тая загадку вечную,
сквозь тело музыка текла.

Дай, Пастернак, смещенье дней,
смущенье веток,
сращенье запахов, теней
с мученьем века,
чтоб слово, садом бормоча,
цвело и зрело,
чтобы вовек твоя свеча
во мне горела.

Есенин, дай на счастье нежность мне
к берёзкам и лугам, к зверью и людям
и ко всему другому на земле,
что мы с тобой так беззащитно любим.

Дай, Маяковский, мне
глыбастость,
буйство,
бас,
непримиримость грозную к подонкам,
чтоб смог и я,
сквозь время прорубясь,
сказать о нём
товарищам-потомкам.

Пролог

За тридцать мне. Мне страшно по ночам.
Я простыню коленями горбачу,
лицо топлю в подушке, стыдно плачу,
что жизнь растратил я по мелочам,
а утром снова так же её трачу.
Когда б вы знали, критики мои,
чья доброта безвинно под вопросом,
как ласковы разносные статьи
в сравненье с моим собственным разносом,
вам стало б легче, если в поздний час
несправедливо мучит совесть вас.
Перебирая все мои стихи,
я вижу: безрассудно разбазарясь,
понамарал я столько чепухи…
а не сожжёшь: по свету разбежалась.
Соперники мои,
отбросим лесть
и ругани обманчивую честь.
Размыслим-ка над судьбами своими.
У нас у всех одна и та же есть
болезнь души.
Поверхностность ей имя.
Поверхностность, ты хуже слепоты.
Ты можешь видеть, но не хочешь видеть.
Быть может, от безграмотности ты?
А может, от боязни корни выдрать
деревьев, под которыми росла,
не посадив на смену ни кола?!
И мы не потому ли так спешим,
снимая внешний слой лишь на полметра,
что, мужество забыв, себя страшим
самой задачей — вникнуть в суть предмета?
Спешим… Давая лишь полуответ,
поверхностность несём, как сокровенья,
не из расчёта хладного, — нет, нет! —
а из инстинкта самосохраненья.
Затем приходит угасанье сил
и неспособность на полёт, на битвы,
и перьями домашних наших крыл
подушки подлецов уже набиты…
Метался я… Швыряло взад-вперёд
меня от чьих-то всхлипов или стонов
то в надувную бесполезность од,
то в ложную полезность фельетонов.
Кого-то оттирал всю жизнь плечом,
а это был я сам. Я в страсти пылкой,
наивно топоча, сражался шпилькой,
где следовало действовать мечом.
Преступно инфантилен был мой пыл.
Безжалостности полной не хватало,
а значит, полной жалости…
Я был
как среднее из воска и металла
и этим свою молодость губил.
Пусть каждый входит в жизнь под сим обетом:
помочь тому, что долженствует цвесть,
и отомстить, не позабыв об этом,
всему тому, что заслужило месть!
Боязнью мести мы не отомстим.
Сама возможность мести убывает,
и самосохранения инстинкт
не сохраняет нас, а убивает.
Поверхностность — убийца, а не друг,
здоровьем притворившийся недуг,
опутавший сетями обольщений…
На частности разменивая дух,
мы в сторону бежим от обобщений.
Теряет силы шар земной в пустом,
оставив обобщенья на потом.
А может быть, его незащищённость
и есть людских судеб необобщённость
в прозренье века, чётком и простом?!
…Я ехал по России вместе с Галей,
куда-то к морю в «Москвиче» спеша
от всех печалей…
Осень русских далей
пообок золотела всё усталей,
листами под покрышками шурша,
и отдыхала за рулём душа.
Дыша степным, берёзовым, соснистым,
в меня швырнув немыслимый массив,
на скорости за семьдесят, со свистом,
Россия обтекала наш «Москвич».
Россия что-то высказать хотела
и что-то понимала, как никто.
Она «Москвич» вжимала в своё тело
и втягивала в самое нутро.
И, видимо, с какою-то задумкой,
скрывающей до срока свою суть,
мне подсказала сразу же за Тулой
на Ясную Поляну повернуть.
И вот в усадьбу, дышащую ветхо,
вошли мы, дети атомного века,
спешащие, в нейлоновых плащах,
и замерли, внезапно оплошав.
И, ходоков за правдою потомки,
мы ощутили вдруг в минуту ту
всё те же, те же на плечах котомки
и тех же ног разбитых босоту.
Немому повинуясь повеленью,
закатом сквозь листву просквожены,
вступили мы в тенистую аллею
по имени «Аллея Тишины».
И эта золотая просквожённость,
не удаляясь от людских недоль,
снимала суету, как прокажённость,
и, не снимая, возвышала боль.
Боль, возвышаясь, делалась прекрасной,
в себе соединив покой и страсть,
и дух казался силою всевластной,
но возникал в душе вопрос бесстрастный —
и так ли уж всевластна эта власть?
Добились ли каких-то изменений
все те, кому от нас такой почёт,
чей дух обширней наших измерений?
Добились?
Или всё как встарь течёт?
А между тем — усадьбы той хозяин,
невидимый, держал нас на виду
и чудился вокруг: то проскользая
седобородым облаком в пруду,
то слышался своей походкой крупной
в туманности дымящихся лощин,
то часть лица являл в коре огрублой,
изрезанной ущельями морщин.
Космато его брови прорастали
в дремучести бурьянной на лугу,
и корни на тропинках проступали,
как жилы на его могучем лбу.
И, не ветшая, — царственно древнея,
верша вершинным шумом колдовство,
вокруг вздымались мощные деревья,
как мысли неохватные его.
Они стремились в облака и недра,
шумели всё грознее и грозней,
и корни их вершин росли из неба,
вглубь уходя вершинами корней…
Да, ввысь и вглубь — и лишь одновременно!
Да, гениальность — выси с глубью связь!..
Но сколькие живут всё так же бренно,
в тени великих мыслей суетясь…
Так что ж, напрасно гениям горелось
во имя изменения людей?
И, может быть, идей неустарелость —
свидетельство бессилия идей?
Который год уже прошёл, который,
а наша чистота, как во хмелю,
бросается Наташею Ростовой
к лжеопыту — повесе и вралю!
И вновь и вновь — Толстому в укоренье —
мы забываем, прячась от страстей,
что Вронский — он черствее, чем Каренин,
в мягкосердечной трусости своей.
А сам Толстой?
Собой же поколеблен,
он своему бессилью не пример, —
беспомощно метавшийся, как Левин,
в благонаивном тщанье перемен?..
Труд гениев порою их самих
пугает результатом подсомненным,
но обобщенья каждого из них,
как в битве, — сантиметр за сантиметром.
Три величайших имени России
пусть нас от опасений оградят.
Они Россию заново родили
и заново не раз её родят.
Когда и безъязыко и незряче
она брела сквозь плети, батожьё,
явился Пушкин просто и прозрачно,
как самоосознание её.
Когда она усталыми глазами
искала своих горестей исток, —
как осмысленье зревшего сознанья,
пришёл Толстой, жалеюще-жесток,
но — руки заложив за ремешок.
Ну, а когда ей был неясен выход,
а гнев необратимо вызревал, —
из вихря Ленин вырвался, как вывод,
и, чтоб её спасти, её взорвал!
Так думал я запутанно, пространно,
давно оставив Ясную Поляну
и сквозь Россию мчась на «Москвиче»
с любимой, тихо спящей на плече.
Сгущалась ночь, лишь слабо розовеясь
по краешку…
Летели в лоб огни.
Гармошки заливались.
Рыжий месяц
заваливался пьяно за плетни.
Свернув куда-то в сторону с шоссе,
затормозил я, разложил сиденья,
и мы поплыли с Галей в сновиденья
сквозь наважденья звёзд — щека к щеке…
Мне снился мир
без немощных и жирных,
без долларов, червонцев и песет,
где нет границ, где нет правительств лживых,
ракет и дурно пахнущих газет.
Мне снился мир, где всё так первозданно
топорщится черёмухой в росе,
набитой соловьями и дроздами,
где все народы в братстве и родстве,
где нет ни клеветы, ни поруганий,
где воздух чист, как утром на реке,
где мы живём, навек бессмертны,
с Галей,
как видим этот сон — щека к щеке…
Но пробудились мы…
«Москвич» наш дерзко
стоял на пашне, ткнувшийся в кусты.
Я распахнул продрогнувшую дверцу,
и захватило дух от красоты.
Над яростной зарёю, красной, грубой,
с цигаркой, сжатой яростно во рту,
вёл самосвал парнишка стальнозубый,
вёл яростно на яростном ветру.
И яростно, как пламенное сопло,
над чернью пашен, зеленью лугов
само себя выталкивало солнце
из яростно вцепившихся стогов.
И облетали яростно деревья,
и, яростно скача, рычал ручей,
и синева, алея и ярея,
качалась очумело от грачей.
Хотелось так же яростно ворваться,
как в ярость, в жизнь,
раскрывши ярость крыл…
Мир был прекрасен. Надо было драться
за то, чтоб он ещё прекрасней был!
И снова я вбирал, припав к баранке,
в глаза неутолимые мои
Дворцы культуры.
Чайные.
Бараки.
Райкомы.
Церкви.
И посты ГАИ.
Заводы.
Избы.
Лозунги.
Берёзки.
Треск реактивный в небе.
Тряск возков.
Глушилки.
Статуэтки-переростки
доярок, пионеров, горняков.
Глаза старух, глядящие иконно.
Задастость баб.
Детишек ералаш.
Протезы.
Нефтевышки.
Терриконы,
как груди возлежащих великанш.
Мужчины трактора вели. Пилили.
Шли к проходной, спеша потом к станку.
Проваливались в шахты. Пиво пили,
располагая соль по ободку.
А женщины кухарили. Стирали.
Латали, успевая всё в момент.
Малярили. В очередях стояли.
Долбили землю. Волокли цемент.
Смеркалось вновь.
«Москвич» был весь росистый,
и ночь была звездами всклень полна,
а Галя доставала наш транзистор,
антенну выставляя из окна.
Антенна упиралась в мирозданье.
Шипел транзистор в Галиных руках.
Оттуда,
не стыдясь перед звездами,
шла бодро ложь на стольких языках!
О, шар земной, не лги и не играй!
Ты сам страдаешь — больше лжи не надо!
Я с радостью отдам загробный рай,
чтоб на земле поменьше было ада!
Машина по ухабам бултыхалась.
(Дорожники, ну что ж вы, стервецы!)
Могло казаться, что вокруг был хаос,
но были в нём «начала» и «концы».
Была Россия —
первая любовь
грядущего…
И в ней, вовек нетленно,
запенивался Пушкин где-то вновь,
загустевал Толстой, рождался Ленин.
И, глядя в ночь звездастую, вперёд,
я думал, что в спасительные звенья
связуются великие прозренья
и, может, лишь звена недостаёт…
Ну что же, мы живые.
Наш черёд.

Евгений Евтушенко.

Назад к списку новостей