SVETA SHIKHMAN

Татьяна Хохрина: Воспоминания о Малаховке

Я за городом. Я сижу на террасе и смотрю в окно. Окно в Малаховку. Хотя это уже не совсем так. Малаховка, как большинство близких к Москве и излюбленных дачных мест, преобразилась до неузнаваемости. Собственно от той Малаховки, где я посмотрела в окно первый раз в жизни, ничего не осталось. Я узнаю ее, только просыпаясь утром и видя тот же клен, который сто лет назад приветственно помахал осенними красно-золотыми листьями в знак моего рождения. Рисунок переплетения его ветвей не изменился и я с закрытыми глазами знаю, где густая листва не пропускает света, где почти осязаемо виден горячий солнечный луч, а где одинокий листок стал на свету прозрачен и на нем видны жилки, как на ухе ребенка. Всей остальной Малаховки уже нет. 
 
А ведь какой это был особенный и необычный поселок! Малаховку определяло несколько обстоятельств, сделавших ее непохожей ни на какое другое подмосковное место. Я б даже сказала — местечко. Потому что первым индивидуальным признаком Малаховки было то, что она не стала местечком только из-за слишком близкого примыкания к столице, а так не уступила бы ни Бердичеву, ни Млинову, ни Купелю или Жмеринке, может, только превзошла бы их в части грамотности и просвещения. Остальные же признаки местечка были налицо: еврейское кладбище, общинный молельный дом, базар и множество населявших Малаховку и зимой, и летом еврейских семей. Я еще помню, когда на улице или на рынке идиш звучал не реже русского языка, или скорее смешивался с ним, превращаясь в своеобразный малаховский суржик.  Благодаря этому я, родившись в русско-еврейской семье, где идиш знала только бабушка, до сих пор понимаю, помню и выхватываю из чужой речи неожиданно знакомые слова и выражения. И хотя это в основном присказки и ругательства, они греют мне душу. 
 
На нашем отрезке улицы Республиканская, тянущейся через всю Малаховку в Красково, жил десяток еврейских семей, которые, словно в энциклопедическом словаре, демонстрировали возможные сферы применения евреев в народном хозяйстве. 

Мои родители были юристами, на углу жила детский врач Сарра Оскаровна Флейшман , чуть дальше — знаменитый уролог Ган, напротив — протезист Хайкин, рядом — ювелир Элькис и санинспектор Цикерзон, на другом краю делили дом директор комиссионки Брофман и учительница Опельбаум, за высоким забором таился директор строительного рынка Кацель, а замыкал этот оазис физик с неожиданной для физика фамилией Ландау. Наш дом был пополам с братьями инженером и биохимиком Жуковскими, чья семья выкрестилась еще до революции и потому смогла подарить Отечеству, помимо названных героев, диктора Игоря Кириллова, который безупречно вещал по-русски, а его мама и тетка также гладко — на идиш. Ну, и кто скажет, что мы все не могли бы встретиться в Житомире?!  
 
*******
За исключением строительного рынка и комиссионки, которые, кстати, тоже не сильно демонстрировали уровень возможностей, остальные жили по-разному, но в целом достаточно скромно, совершенно не рождали желания местного православного населения заглянуть к ним с гирькой на цепочке или подпалить сарай. Напротив, мы все жили очень мирно, дружно и почетную характеристику «жидовская морда» я услышала только в Бауманском институте, где вышеназванных жидов как раз было, как лейкоцитов в хорошей моче, — только следы…  
 
А малаховская жизнь у всех была примерно одинаковая, заборы (кроме строителя Кацеля) низкие и реденькие, возможности прозрачные, очереди и блаты общие, так что ничего особенно и не раздражало.  
 
Детей с кашлем и сыпью волокли к Сарре Оскаровне, взрослых с разводами и уголовными делами — к моим родителям, недержание исправлял Ган, а прикус — Хайкин, грамотно писать учила Фира Опельбаум, а теорию относительности понимал только местный Ландау. 
 
Одевались прилично мы все в комиссионке Брофмана. Вполне себе замкнутая экосистема, позволявшая тогда жить и работать если не по-ленински, то по-человечески. Как уже было отмечено, особую знаковость Малаховке придавало еврейское кладбище, где нашли последний приют многие еврейские знаменитости и еще в большем количестве никому не известные их соплеменники. Когда-то долгое время вопросами соблюдения традиции на похоронах ведал шикарный биндюжник абсолютно бабелевского типа по фамилии Русский. Шломо Вэлвел Русский. Когда умер мой дед, и бабушка, в принципе очень далекая от религии, захотела, чтоб прочли кадиш, ей предложили обратиться к Русскому, и она долго плакала, считая, что это ее дразнят и издеваются над ее горем. 
 
Отдельным, не очень достойным развлечением на заре моей юности, было гуляние по еврейскому кладбищу и чтение эпитафий и фамилий усопших, отчего иногда в самый неподходящий момент в тишине кладбища разносилось гомерическое 
жеребячье ржание.  Причем особенно смешно звучали надписи, читаемые с еврейским акцентом. Недалеко от могилы моего деда стояло огромное мраморное надгробье с целой скульптурной группой, а на плите была надпись:»Самуил, ты ушел, так что?! Кому от этого стало лучше?!»  
Раньше, чтобы лечь на этом кладбище, было достаточно быть просто евреем. Теперь — дудки! Теперь разрешение на захоронение на Малаховском еврейском кладбище дает Берл-Лазар и надо, похоже, всю жизнь стараться, чтоб по ее окончании притулиться в этом святом месте. 
 *****
Большая концентрация евреев в Малаховке поставила еще один, тогда — почти неразрешимый, вопрос: где взять мацу? Специальной пекарни в Малаховке не было, христианских младенцев местные евреи не имели привычки обижать, но традицию никто не отменял и люди пытались каким-то образом хотя бы на Песах мацой разжиться.  Стоит ли говорить, что спрос родил предложение. В лице простой русской женщины, Настасьи Петровны Зеленцовой, которая имела такие коммерческие таланты, что сам Сорос бы не отказался пойти к ней в ученики. 
 
Толстая Аська (как звали по-соседски Зеленцову), быстро сообразила, что выгоднее производства мацы только торговля оружием и наркотиками, но за это больше дадут.  Поэтому в огромном подвале своего дома она развернула пекарню, нашла где-то десяток правоверных евреев, которые знали слова и рецепты, и дело пошло! Ко второму году производство приняло почти промышленные масштабы, мацу штамповали тоннами, в работе участвовали уже все 120 национальностей Советского Союза. 
 
У Толстой Аськи было даже собственное клеймо, отмечавшее каждый лист мацы, но ее и так бы никто не спутал, потому что вкуснее Аськиной мацы никто никогда не пробовал.  Когда с начала марта с электричек в сторону Аськиного дома пошли уже колонны сомнительных граждан с характерным профилем, местные власти не выдержали и вызвали Аську в обком.  Оказалось, что на этот случай у Аськи партбилет тоже был, удивительно только, что не под номером 000001, и она, как честная и преданная общему делу партийка, доложила ошалевшему секретарю обкома, что не жалеет толстого живота своего, чтоб не посрамить Малаховку в глазах мировой общественности и доказать, что у нас свобода всего на свете, а выпечки мацы — тем более.  При этом Аська жарко шептала партийной верхушке, что нельзя было такое дело пустить на самотек, доверить беспартийным, что у нее учтен каждый едок мацы и она себя полноправно считает на подпольной работе. 
 
В известном смысле она не врала — мацу таки пекли под полом, в подвале. Кстати, евреев Аська тоже удовлетворила: она за недорого разжилась метрикой, что она-де на самом деле Хася Пинхасовна Гринкер, осиротевшая в Кишиневском погроме. 
И все ей радостно поверили, хотя родилась она минимум лет через двадцать после тех кровавых событий.  
 
Когда после пятнадцати лет беспрерывного производства мацы, Аськин дом сгорел от пошлого короткого замыкания, его судьбу оплакивали в едином порыве, но по разным основаниям, и партийные органы, и местное КГБ, и еврейская община.  
 
Тот пожар стал символом не только исчезновения малаховской мацы, но и первым сигналом начала конца той Малаховки. Без мацы, но главным образом, по другим причинам и открывшимся возможностям еврейский люд потянулся в ОВИРы и далее, старые чудесные деревянные дачи пошли с молотка, а новые жильцы предпочитали другие архитектурные решения.

Для начала Малаховка вдруг покрылась лабиринтом высоченных заборов, из-за них торчали шпили и маковки кирпичных замков тюремно-романтического стиля. Вновь прибывшие хотели не знакомиться, а отгородиться, с велосипедов все пересели на машины, поэтому многие, живя рядом не один год, не знают друг друга в лицо и по имени, да и не стремятся узнать. 

Новые дороги и хорошие автомобили приблизили Москву почти до расстояния вытянутой руки, кругом асфальт, рынок заполнен тем же ассортиментом с той же продуктовой базы, что и все московские рынки, и только немногие старожилы радостно встречаются раз в неделю в очереди за творогом и сметаной к Вере или Ларисе, которые чудесным образом не стареют и помнят еще наших бабушек. Многим нравится играть в жизнь американского пригорода, называть свои дома коттеджами, коптить малаховское небо барбекюшницами и каминами, но лица их домов настолько стерты и невыразительны, а жизнь за этими заборами так виртуальна, что кажется, ошибись они дорогой и прикати в другое место, разницы никто не почувствует.  
 
Может, именно поэтому и зимой, и летом я вглядываюсь в Малаховку через свое окно, чтоб узнать знакомые, неповторимые черты, отпечатать их внутри себя и, как в брошенной в море бутылке, пустить в плаванье к следующим поколениям…  

Татьяна Хохрина.  

What's your reaction?

Excited
0
Happy
0
In Love
0
Not Sure
0
Silly
0

You may also like

Leave a reply